Фредерик пожал плечами:
– Я пока и сам не знаю. Сабля, – он провел рукой по украшенной темным камнем гарде, – не выпадет из опытной и твердой руки. Мой Нуаро – изумительное животное; чтобы сладить с ним, мне и шпоры почти не требуются. А Бог… Что ж, хоть я и родился в год взятия Бастилии, родители воспитали меня в строгости и страхе Божьем. Конечно, в армии царит совсем иной дух, но не так-то легко изменить тому, во что верил с детства. Все равно во время битвы у Бога будут и другие дела, кроме как присматривать за мной. А вот испанцы, похоже, верят в своего безжалостного папистского Бога посильнее императорских гусар и на каждом шагу повторяют, что Он с ними, а никак не с нами, порождениями дьявола, которые будут гореть в аду. Возможно, когда они потрошили беднягу Жуньяка и вешали его на той оливе, это было подношение Христу, вроде языческой жертвы…
– Что ты хочешь этим сказать? – нетерпеливо спросил де Бурмон, опечаленный воспоминанием о Жуньяке.
– Я хочу сказать, что остаются сабля и конь.
– Вот речь гусара. Полковник Летак одобрил бы такие слова.
Сняв доломан и сапоги, Мишель растянулся на кровати. Он сложил руки на груди, прикрыл глаза и принялся насвистывать сквозь зубы итальянскую песенку. Фредерик достал из жилетного кармана серебряные часы с собственными инициалами, выгравированными на крышке, – подарок отца, сделанный в тот день, когда сын покидал Страсбург, чтобы поступить в Военную школу. Половина двенадцатого ночи. Юноша нехотя поднялся на ноги, потянулся и аккуратно пристроил саблю к поддерживающему палатку столбу, рядом с седлом и двумя пистолетами в кобурах.
– Пойду прогуляюсь, – сказал он де Бурмону.
– Лучше попробуй заснуть, – отозвался тот, не открывая глаз. – Завтра будет безумный день. Вряд ли удастся отдохнуть как следует.
– Я только взгляну, как там Нуаро. Я быстро.
Фредерик накинул на плечи доломан и вышел из палатки, с наслаждением вдыхая прохладный ночной воздух.
Пламя бросало причудливые отблески на лица сидящих у костров солдат. Задержавшись на минуту у огня, юноша отправился на конюшню, откуда время от времени доносилось тревожное ржание.
Эскадронный конюх вахмистр Удэн играл в карты с другими унтер-офицерами. На столе среди засаленных карт стояли бутылка вина и несколько стаканов. Увидев Фредерика, игроки поспешно вскочили на ноги.
– К вашим услугам, господин подпоручик! – гаркнул Удэн, крупный усатый малый с красным от вина лицом. – В конюшне никаких происшествий.
Вахмистр был угрюмый ветеран, любитель выпить и подраться, но с лошадьми управлялся как никто другой. Он носил в левом ухе золотое колечко и красил волосы, чтобы скрыть седину. Мундир Удэна, как у большинства гусар, был искусно расшит и украшен шнурами. Вкусы кавалеристов не отличались разнообразием.
– Я пришел проведать своего коня, – сообщил Фредерик.
– Как вам будет угодно, сударь, – ответил вахмистр, с явной неохотой соблюдая субординацию по отношению к мальчишке, который годился ему в сыновья. – Желаете, чтобы я вас сопровождал?
– Этого не требуется. Надеюсь, я найду Нуаро там, где оставил его вечером.
– Так точно, господин подпоручик. В загоне для офицерских лошадей, у самой стены.
Фредерик двинулся дальше по темной тропинке, а Удэн, проводив его исполненным деланого почтения взглядом, вернулся к картам. Вахмистр терпеть не мог, чтобы посторонние совались к его лошадкам. Когда эскадронные кони были не под седлом, Удэн считал их своей собственностью. Он тщательно следил за тем, чтобы прекрасные орудия войны в редкие мирные часы были чистыми и сытыми и ни в чем не нуждались. Как-то раз, задолго до испанского похода, Удэн крепко повздорил с вахмистром кирасир, позволившим себе пренебрежительно отозваться об одном из доверенных ему коней. Кирасир отправился прямиком на небеса с чудовищной сабельной раной на лбу, и ни один из невольных свидетелей этой сцены никогда больше не позволял себе непочтительных слов о конях вахмистра Удэна.
Нуаро был великолепным семилетним жеребцом, черным как ночь, с красиво подстриженными хвостом и гривой. Его небольшой рост с лихвой возмещали крепкие ноги и широкая грудь. Фредерик приобрел его в Париже, полностью опустошив свой и без того тощий кошелек, но гусарскому офицеру полагалось иметь доброго коня. В решающий час он мог спасти жизнь своему седоку.
Нуаро меланхолично жевал сено у беленой стены, окружавшей оливковую рощу. Почуяв приближение хозяина, он повернул голову и тихонько заржал. Фредерик полюбовался благородной мордой своего коня, похлопал его по гладкому крупу, а потом запустил руку прямо в сено и приласкал горячие губы животного.
На горизонте сверкнула молния, и несколько мгновений спустя где-то вдалеке прокатился гром. Лошади испуганно заржали, и Фредерик, невольно содрогнувшись, поднял глаза к мрачному небу. В двух шагах от загона бесшумно, как ночные тени, прошли часовые. Фредерик снова посмотрел на небо, подумал о дожде, о повешенном на дереве Жуньяке, о злобных темнолицых дикарях и впервые в жизни ощутил во рту солоноватый привкус страха.
Юноша обхватил рукой красивую голову Нуаро и нежно потрепал его бархатную гриву:
– Не подведи меня завтра, дружок.
Мишель де Бурмон еще не спал; он поднял голову, едва Фредерик вошел в палатку.
– Все в порядке?
– Конечно. Я только посмотрел, как там лошади. Удэн хорошо о них заботится.
– Этот вахмистр знает свое дело. – Де Бурмон ходил проведать лошадей парой часов раньше. – Будешь спать или выпьешь коньяку?
– По-моему, это ты хотел спать.
– И буду. Но сначала выпью немного.
Фредерик достал из седельной сумки своего друга обтянутую кожей флягу и разлил коньяк в металлические стаканы.
– Там что-нибудь осталось? – спросил Фредерик.
– Пара глотков.
– Тогда оставим их на завтра. Вдруг Франшо не успеет наполнить ее снова перед выступлением.
Друзья со звоном сдвинули стаканы; Фредерик пил медленно, де Бурмон проглотил свой коньяк залпом. Как полагается гусару.
– Боюсь, дождь будет, – произнес Фредерик после недолгого раздумья. В голосе его не было ни тени тревоги; он просто высказал вслух мысль. И все же, не успев договорить, юноша пожалел о своих словах. К счастью, де Бурмон повел себя великолепно.
– Знаешь что? – произнес он тоном заговорщика. – Я сам подумал об этом всего минуту назад и, признаться, начал беспокоиться: грязь и все такое, сам понимаешь. Но у дождя есть и положительные стороны: пушечные ядра станут застревать в мокрой земле, и картечь не сможет бить слишком далеко. Нам будет трудно драться под дождем, но ведь им тоже… И, чтобы покончить с этой темой, могу тебя заверить, что в эту пору дожди в Испании редкость.
Фредерик опорожнил свой стакан. Он вовсе не любил коньяк, но гусару полагалось пить и сквернословить. Коньяк все еще давался юноше легче ругательств.
– Дождь сам по себе меня не слишком беспокоит, – откровенно признался Фредерик. – Какая разница, где умирать: в грязи или на сухой земле, к встрече со смертью все равно не подготовишься. Конечно, если ты не можешь управлять своими чувствами, когда они похожи на страх…
– А вот это слово, сударь, – де Бурмон сердито нахмурил брови, подражая полковнику Летаку, – гусару не пристало произносить, эхем, никогда…
– Разумеется. Я готов взять его обратно. Гусар не знает страха смерти; а если и узнает однажды, пусть это остается его личным делом, – продолжал Фредерик, следуя за причудливыми извивами собственных раздумий. – Но как быть с другим страхом – страхом, что удача изменит тебе в бою, что слава обойдет тебя стороной?
– А! – воскликнул де Бурмон, всплеснув руками. – Такой страх я уважаю.
– Об этом я и говорю! – пылко заключил Фредерик. – Мне совершенно не стыдно признаться, что я действительно боюсь – боюсь, что дождь или еще какая-нибудь проклятая стихия помешает моей встрече со славой. Я думаю… Я думаю, что смысл жизни человека вроде тебя или меня в том, чтобы бросаться в бой с пистолетом в одной руке и саблей в другой с криком: «Да здравствует Император!» А еще, хотя признаваться в этом немного стыдно, – продолжал он, слегка понизив голос, – я боюсь… Впрочем, это не совсем подходящее слово. Не хотелось бы пропасть ни за что, кануть во тьму, ничего не совершив, попасться на дороге какому-нибудь зверью, как несчастный Жуньяк, вместо того чтобы скакать под императорским орлом навстречу меткой пуле или честному клинку и умереть с оружием в руках, как подобает мужчине.