Он закричал. Несмотря на боль во рту, закричал так громко, как только мог. Он кричал небу, деревьям. Кричал всему миру, Богу и дьяволу заодно. Обняв ствол дерева, он принялся рыдать и хохотать одновременно. Доломан стал жесткий, как панцирь. Он сорвал его через голову и зашвырнул в кусты. Вы только посмотрите, изысканная работа, тончайшее сукно. Оно сгниет в этом проклятом лесу вместе с Нуаро, с гусаром, который застрелился, со всеми людьми и конями, со всеми дураками, которые дали отвести себя на бойню. Вместе с ним самим, быть может.

Он сходит с ума. Сходит с ума. Определенно сходит с ума, черт побери. Где теперь Берре? Где Домбровский? Где полковник Летак, всего одна, эхем, атака, господа, и мы погоним эту шваль по всей Андалусии?.. К черту, к дьяволу их всех! Его провели как последнего идиота. Бедолаги, их всех ведь тоже провели. Боже всемогущий, неужели весь мир дал себя провести, неужели никто ничего не видит? Почему его не оставят в покое? Он только хотел отсюда выбраться! Почему его не оставят в покое, во имя милосердия!.. Он сходит с ума, а ему всего девятнадцать!

Умирающий гусар был прав. Теперь он знает: старые солдаты всегда правы. И потому они молчат. Они знают, и это знание, эта мудрость не позволяет им говорить. Черт побери, они знают все. И никому не говорят; хитрые старые лисы. Каждый должен узнать это сам, когда придет его час. В них нет бесстрашия; одно равнодушие. Они по другую сторону, вне добра и зла, совсем как дедушка, старый Глюнтц, который устал жить и решил поторопить смерть. Ничего не надо было делать, все ясно и так. Честь, Слава, Родина, Любовь… У каждого свой час, своя точка, откуда нет возврата. Его время пришло, над ним уже занесена коса, смертоносная, как испанские уланы. Спасения нет. Бежать бессмысленно, стоять на месте глупо. Остается спокойно встретить свою судьбу и покончить с этим поскорее.

Все показалось вдруг упоительно просто. Фредерик остановился и удивленно вскрикнул, не понимая, как же он не видел этого раньше. Он дошел до опушки и застыл, пораженный своим открытием, измученный и дрожащий, разбитый и покрытый кровью, с растрепанными волосами и горящими, безумными глазами. Он поглядел на синее небо, на бескрайние ряды пепельных олив, на птиц, круживших над полем боя, и снова расхохотался.

Он сел под деревом, теребя сухую ветку и тупо рассматривая высохшую землю у себя под сапогами. Когда на опушке появилась толпа крестьян, вооруженных серпами, палками и ножами, он поднял голову, поглядел в перекошенные ненавистью лица и остался на месте, неподвижный и спокойный. Он думал о дедушке Глюнтце, о раненом гусаре под вековым дубом. И не чувствовал ничего, кроме усталости и равнодушия.

Махадаонда, июль 1983 г.

Тень орла

Фернандо Лабахосу, который был моим другом, а генералом не стал.

И памяти капрала Белали Ульд Марабби, павшего в сражении при Уад-Ашраме в 1976 году

1. Правый фланг

Он стоит на вершине холма, а в отдалении горит Сбодуново. Он стоит на вершине холма, маленький такой, в сером сюртуке, вжимая в орбиту глаза подзорную трубу, и бранится сквозь зубы – дым застилает ему происходящее на правом фланге. Ну точно такой, как на раскрашенных гравюрах, черт его знает до чего бестрепетный и невозмутимый, и, не оборачиваясь, вполголоса отдает приказы, а его пестрая, раззолоченная свита – все эти маршалы, секретари, адъютанты, ординарцы, – почтительно склонясь, ловит каждое слово, долетающее из-под низко надвинутой треуголки. «Слушаю, ваше величество», «Сию минуту, ваше величество», «Будет исполнено, ваше величество». И торопливо заносят слова эти на бумагу, а верховые ординарцы только стискивают челюсти, туго охваченные подбородником мехового кивера, и мысленно осеняют себя крестным знамением, прежде чем дать коню шпоры и сломя голову ринуться вниз по склону, чтобы в дыму и пламени разрывов доставить приказ – если не убьют по дороге – в полки передовой линии. В спешке приказы эти нацарапывались коряво, ни пса не разберешь, так что половина выполнялась ровно наоборот, и в таких вот обстоятельствах взошло для нас в тот день солнце. Ну, стало быть, он – на вершине холма, как в центре вселенной, а внизу, колыша знаменами всех размеров и цветов, проходим мы. Le Petit Caporal, «маленький капрал», называли его ветераны старой гвардии. Но у нас в ходу были другие клички – Подлючий Недомерок, например, или как-нибудь еще похлеще.

Вот он сунул трубу маршалу Бутону – тот с масленой улыбкой неотступно, как пришитый, следует за ним всегда и повсюду, с одинаковым рвением разворачивает перед ним карту, подает табакерку и без малейшего смущения приводит на бивуаках роскошных девок, – и, хотя из-за грома канонады не разобрать ни слова, понятно, что загнул на родном наречии в три господа мать.

– Может мне кто-нибудь объяснить, – обернулся он к свите, и, как всякий раз, когда ему что-то не в жилу, глазища эти его полыхнули на бледном пухлом лице не хуже раскаленных углей. – Что за дьявольщина творится на правом фланге?

Одни маршалы с искренней или наигранной озабоченностью уставились на карту. Другие, самые тертые, поднесли ладонь к уху – не расслышали, мол, вопрос из-за пальбы. Наконец выступил вперед полковник конных егерей – молодой, с длинными бакенбардами, – ускакал и вскоре вернулся: глаза как плошки, кивер сорван осколком, зеленый мундир в клочья, но сам более-менее цел и невредим. Он то и дело ошалело похлопывал себя по закопченным от порохового дыма щекам, будто не верил, что остался жив.

– Продвижение наших войск несколько замедлилось, ваше величество.

Это ж надо так изящно выразиться. Все равно что сказать, к примеру: «Людовик Шестнадцатый порезался при бритье, государь» или «Принц Фердинанд Испанский – человек сомнительной честности, государь». Продвижение войск, как всем к этому времени стало ясно, несколько замедлилось оттого, что еще ранним утром добросовестная русская артиллерия искрошила картечью два полка нашей пехоты, а сразу вслед за тем казаки в буквальном – в буквальном! – смысле в лапшу изрубили эскадрон Третьего гусарского полка и сколько-то там польских улан. Сбодуново всего-навсего милях в пяти, но добраться до него – как до Луны. Попав в эту мясорубку, правофланговые части держались под губительным огнем четыре часа, но потом все же дрогнули и стали откатываться по горящим стерням. «Нельзя же всегда побеждать», – ровно за пять секунд до того, как русской бомбой ему оторвало голову, сказал начальник дивизии генерал Кан-де-Лябр, безмозглый и отважный дурень, который все утро одушевлял нас речами, называл «братцами», «молодчагами» и «неустрашимыми сынами Франции», толковал о славе и всякое такое в том же роде. Ну вот теперь досыта нахлебался славы генерал Кан-де-Лябр, а с ним и еще две тысячи бедолаг, раскиданных там и сям перед обгорелыми, полуразрушенными домишками предместья, а казаки, хватив для бодрости духа водки, обшаривают их карманы и добивают тех, кто еще дышит и стонет. Продвижение несколько замедлилось. Ой, держите меня, господин полковник, а то упаду.

– А как Ней? – император был гневен. Поутру он отписал в Париж, что намерен нынче же заночевать в Сбодунове, а в среду быть в Москве. Теперь, выходит, смекнул, что малость припоздает. – Я спрашиваю, что у Нея?

Да что у Нея… Нехорошо у Нея. Его полки трижды ходили в штыки, но в результате этой достославной бойни – на следующий день в бюллетене Великой армии ей будет уделено полторы строчки – так и не сумели отбить подступы к Ворошильскому броду. И вот теперь мимо нас поэскадронно, как на параде, переправляется русская кавалерия, неотвратимо, неудержимо надвигаясь на многострадальное правое крыло. Да уж какое там крыло – крылышко обглоданное.

Тут налетел с востока холодный и сырой ветер, разметал кучу исчерна-серых туч, громоздившихся на горизонте, продырявил сплошную пелену порохового дыма, который стелился над равниной. Император, не оборачиваясь, протянул руку за подзорной трубой и провел ею полуокружность, оглядывая панораму сражения, – да-да, точно так же смотрел он на рейд Абукирской бухты, приговаривая: «Начистил нам рыло Нельсон, ох, начистил», – маршалы же тем временем готовились получить реприманд – по нашему говоря, взбучку, – неминуемый и неизбежный. Но вот труба остановилась, уперлась в одну точку. Недомерок на мгновение отвел трубу от глаза, недоверчиво протер его и вновь приник к окуляру.